назад 

 

   Встав с постели, Аркадий раскрыл окно -- и первый предмет, бросившийся ему в глаза, был Василий Иванович. В бухарском шлафроке, подпоясанный носовым платком, старик усердно рылся в огороде. Он заметил своего молодого гостя и, опершись на лопатку, воскликнул:

   -- Здравия желаем! Как почивать изволили?

   -- Прекрасно, -- отвечал Аркадий.

   -- А я здесь, как видите, как некий Цинциннат, грядку под позднюю репу отбиваю. Теперь настало такое время, -- да и слава Богу! -- что каждый должен собственными руками пропитание себе доставать, на других нечего надеяться: надо трудиться самому. И выходит, что Жан-Жак Руссо прав. Полчаса тому назад, сударь вы мой, вы бы увидали меня в совершенно другой позиции. Одной бабе, которая жаловалась на гнетку -- это по-ихнему, а по-нашему -- дизентерию, я... как бы выразиться лучше... я вливал опиум; а другой я зуб вырвал. Этой я предложил эфиризацию... только она не согласилась. Все это я делаю gratis -- анаматер {даром (лат.), по-любительски (от франц. en amateur).}. Впрочем, мне не в диво: я ведь плебей, homo novus {новый человек (лат.).} -- не из столбовых, не то, что моя благоверная... А не угодно ли пожаловать сюда, в тень, вдохнуть перед чаем утреннюю свежесть?

   Аркадий вышел к нему.

   -- Добро пожаловать еще раз! -- промолвил Василий Иванович, прикладывая по-военному руку к засаленной ермолке, прикрывавшей его голову. -- Вы, я знаю, привыкли к роскоши, к удовольствиям, но и великие мира сего не гнушаются провести короткое время под кровом хижины.

   -- Помилуйте, -- возопил Аркадий, -- какой же я великий мира сего? И к роскоши я не привык.

   -- Позвольте, позвольте, -- возразил с любезной ужимкой Василий Иванович.

   -- Я хоть теперь и сдан в архив, а тоже потерся в свете -- узнаю птицу по полету. Я тоже психолог по-своему и физиогномист. Не имей я этого, смею сказать, дара -- давно бы я пропал; затерли бы меня, маленького человека. Скажу вам без комплиментов: дружба, которую я замечаю между вами и моим сыном, меня искренно радует. Я сейчас виделся с ним: он, по обыкновению своему, вероятно вам известному, вскочил очень рано и побежал по окрестностям. Позвольте полюбопытствовать, -- вы давно с моим Евгением знакомы?

   -- С нынешней зимы.

   -- Такс. И позвольте вас еще спросить, -- но не присесть ли нам? -- позвольте вас спросить, как отцу, со всею откровенностью: какого вы мнения о моем Евгении?

   -- Ваш сын -- один из самых замечательных людей, с которыми я когда-либо встречался, -- с живостью ответил Аркадий.

   Глаза Василия Ивановича внезапно раскрылись, и щеки его слабо вспыхнули. Лопата вывалилась из его рук.

   -- Итак, вы полагаете... -- начал он.

   -- Я уверен, -- подхватил Аркадий, -- что сына вашего ждет великая будущность, что он прославит ваше имя. Я убедился в этом с первой нашей встречи.

   -- Как... как это было? -- едва проговорил Василий Иванович. Восторженная улыбка раздвинула его широкие губы и уже не сходила с них.

   -- Вы хотите знать, как мы встретились?

   -- Да... и вообще...

   Аркадий начал рассказывать и говорить о Базарове еще с большим жаром, с большим увлечением, чем в тот вечер, когда он танцевал мазурку с Одинцовой.

   Василий Иванович его слушал, слушал, сморкался, катал платок в обеих руках, кашлял, ерошил свои волосы -- и наконец не вытерпел: нагнулся к Аркадию и поцеловал его в плечо.

   -- Вы меня совершенно осчастливили, -- промолвил он, не переставая улыбаться, -- я должен вам сказать, что я... боготворю моего сына; о моей старухе я уже не говорю: известно -- мать! но я не смею при нем выказывать свои чувства, потому что он этого не любит. Он враг всех излияний; многие его даже осуждают за такую твердость его нрава и видят в ней признак гордости или бесчувствия; но подобных ему людей не приходится мерить обыкновенным аршином, не правда ли? Да вот, например: другой на его месте тянул бы да тянул с своих родителей; а у нас, поверите ли? он отроду лишней копейки не взял, ей-богу!

   -- Он бескорыстный, честный человек, -- заметил Аркадий.

   -- Именно бескорыстный. А я, Аркадий Николаич, не только боготворю его, я горжусь им, и все мое честолюбие состоит в том, чтобы со временем в его биографии стояли следующие слова: "Сын простого штаб-лекаря, который, однако, рано умел разгадать его и ничего не жалел для его воспитания..." -- Голос старика перервался.

   Аркадий стиснул ему руку.

   -- Как вы думаете, -- спросил Василий Иванович после некоторого молчания, -- ведь он не на медицинском поприще достигнет той известности, которую вы ему пророчите?

   -- Разумеется, не на медицинском, хотя он и в этом отношении будет из первых ученых.

   -- На каком же, Аркадий Николаич?

   -- Это трудно сказать теперь, но он будет знаменит.

   -- Он будет знаменит! -- повторил старик и погрузился в думу.

   -- Арина Власьевна приказали просить чай кушать, -- проговорила Анфисушка, проходя мимо с огромным блюдом спелой малины.

   Василий Иванович встрепенулся.

   -- А холодные сливки к малине будут?

   -- Будут-с.

   -- Да холодные, смотри! Не церемоньтесь, Аркадий Николаич, берите больше. Что ж это Евгений не идет?

   -- Я здесь, -- раздался голос Базарова из Аркадиевой комнаты.

   Василий Иванович быстро обернулся.

   -- Ага! ты захотел посетить своего приятеля; но ты опоздал, amice {дружище (лат.).}, и мы имели уже с ним продолжительную беседу. Теперь надо идти чай пить: мать зовет. Кстати, мне нужно с тобой поговорить.

   -- О чем?

   -- Здесь есть мужичок, он страдает иктером...

   -- То есть желтухой?

   -- Да, хроническим и очень упорным иктером. Я прописывал ему золототысячник и зверобой, морковь заставлял есть, давал соду; но это все паллиативные средства; надо что-нибудь порешительней. Ты хоть и смеешься над медициной, а, я уверен, можешь подать мне дельный совет. Но об этом речь впереди. А теперь пойдем чай пить.

   Василий Иванович живо вскочил с скамейки и запел из "Роберта":

 

   Закон, закон, закон себе поставим

   На ра... на ра... на радости пожить!

 

   -- Замечательная живучесть! -- проговорил, отходя от окна, Базаров.

   Настал полдень. Солнце жгло из-за тонкой завесы сплошных беловатых облаков. Все молчало, одни петухи задорно перекликались на деревне, возбуждая в каждом, кто их слышал, странное ощущение дремоты и скуки; да где-то высоко в верхушке деревьев звенел плаксивым призывом немолчный писк молодого ястребка. Аркадий и Базаров лежали в тени небольшого стога сена, подостлавши под себя охапки две шумливо-сухой, но еще зеленой и душистой травы.

   -- Та осина, -- заговорил Базаров, -- напоминает мне мое детство; она растет на краю ямы, оставшейся от кирпичного сарая, и я в то время был уверен, что эта яма и осина обладали особенным талисманом: я никогда не скучал возле них. Я не понимал тогда, что я не скучал оттого, что был ребенком. Ну, теперь я взрослый, талисман не действует.

   -- Сколько ты времени провел здесь всего? -- спросил Аркадий.

   -- Года два сряду; потом мы наезжали. Мы вели бродячую жизнь; больше все по городам шлялись.

   -- А дом этот давно стоит?

   -- Давно. Его еще дед построил, отец моей матери.

   -- Кто он был, твой дед?

   -- Черт его знает. Секунд-майор какой-то. При Суворове служил и все рассказывал о переходе через Альпы. Врал, должно быть.

   -- То-то у вас в гостиной портрет Суворова висит. А я люблю такие домики, как ваш, старенькие да тепленькие; и запах в них какой-то особенный.

   -- Лампадным маслом отзывает да донником, -- произнес, зевая, Базаров. -- А что мух в этих милых домиках... Фа!

   -- Скажи, -- начал Аркадий после небольшого молчания, -- тебя в детстве не притесняли?

   -- Ты видишь, какие у меня родители. Народ не строгий.

   -- Ты их любишь, Евгений?

   -- Люблю, Аркадий!

   -- Они тебя так любят!

   Базаров помолчал.

   -- Знаешь ли ты, о чем я думаю? -- промолвил он на конец, закидывая руки за голову.

   -- Не знаю. О чем?

   -- Я думаю: хорошо моим родителям жить на свете! Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует о "паллиативных" средствах, лечит людей, великодушничает с крестьянами -- кутит, одним словом; и матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей и опомниться некогда; а я...

   -- А ты?

   -- А я думаю: я вот лежу здесь под стогом... Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня не было и не будет... А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается, мозг работает, чего-то хочет тоже... Что за безобразие! Что за пустяки!

   -- Позволь тебе заметить: то, что ты говоришь, применяется вообще ко всем людям...

   -- Ты прав, -- подхватил Базаров. -- Я хотел сказать, что они вот, мои родители то есть, заняты и не беспокоятся о собственном ничтожестве, оно им не смердит... а я... я чувствую только скуку да злость.

   -- Злость? почему же злость?

   -- Почему? Как почему? Да разве ты забыл?

   -- Я помню все, но все-таки я не признаю за тобою права злиться. Ты несчастлив, я согласен, но...

   -- Э! да ты, я вижу, Аркадий Николаевич, понимаешь любовь, как все новейшие молодые люди: цып, цып, цып, курочка, а как только курочка начинает приближаться, давай Бог ноги! Я не таков. Но довольно об этом. Чему помочь нельзя, о том и говорить стыдно. -- Он повернулся на бок. -- Эге! вон молодец муравей тащит полумертвую муху. Тащи ее, брат, тащи! Не смотри на то, что она упирается, пользуйся тем, что ты, в качестве животного, имеешь право не признавать чувства сострадания, не то что наш брат, самоломаный!

   -- Не ты бы говорил, Евгений! Когда ты себя ломал?

   Базаров приподнял голову.

   -- Я только этим и горячусь. Сам себя не сломал, так и бабенка меня не сломает. Аминь! Кончено! Слова об этом больше от меня не услышишь.

   Оба приятеля полежали некоторое время в молчании.

   -- Да, -- начал Базаров, -- странное существо человек. Как посмотришь этак сбоку да издали на глухую жизнь, какую ведут здесь "отцы", кажется: чего лучше? Ешь, пей и знай, что поступаешь самым правильным, самый разумным манером. Ан нет; тоска одолеет. Хочется с людьми возиться, хоть ругать их, да возиться с ними.

   -- Надо бы так устроить жизнь, чтобы каждое мгновение в ней было значительно, -- произнес задумчиво Аркадий.

   -- Кто говорит! Значительное хоть и ложно бывает, да сладко, но и с незначительным помириться можно... а вот дрязги, дрязги... это беда.

   -- Дрязги не существуют для человека, если он только не захочет их признать.

   -- Гм... это ты сказал противоположное общее место.

   -- Что? Что ты называешь этим именем?

   -- А вот что: сказать, например, что просвещение полезно, это общее место; а сказать, что просвещение вредно, это противоположное общее место. Оно как будто щеголеватее, а, в сущности, одно и то же.

   -- Да правда-то где, на какой стороне?

   -- Где? Я тебе отвечу, как эхо: где?

   -- Ты в меланхолическом настроении сегодня, Евгений.

   -- В самом деле? Солнце меня, должно быть, распарило, да и малины нельзя так много есть.

   -- В таком случае нехудо вздремнуть, -- заметил Аркадий.

   -- Пожалуй; только ты не смотри на меня: всякого человека лицо глупо, когда он спит.

   -- А тебе не все равно, что о тебе думают?

   -- Не знаю, что тебе сказать. Настоящий человек об этом не должен заботиться; настоящий человек тот, о котором думать нечего, а которого надобно слушаться или ненавидеть.

   -- Странно! я никого не ненавижу, -- промолвил, подумавши, Аркадий.

   -- А я так многих. Ты нежная душа, размазня, где тебе ненавидеть!.. Ты робеешь, мало на себя надеешься...

   -- А ты, -- перебил Аркадий, -- на себя надеешься? Ты высокого мнения о самом себе?

   Базаров помолчал.

   -- Когда я встречу человека, который не спасовал бы передо мною, -- проговорил он с расстановкой, -- тогда я изменю свое мнение о самом себе. Ненавидеть! Да вот, например, ты сегодня сказал, проходя мимо избы нашего старосты Филиппа, -- она такая славная, белая, -- вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать... А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет... да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?

   -- Полно, Евгений... послушать тебя сегодня, поневоле согласишься с теми, которые упрекают нас в отсутствии принципов.

   -- Ты говоришь, как твой дядя. Принципов вообще нет -- ты об этом не догадался до сих пор! -- а есть ощущения. Все от них зависит.

   -- Как так?

   -- Да так же. Например, я: я придерживаюсь отрицательного направления -- в силу ощущения. Мне приятно отрицать, мой мозг так устроен -- и баста! Отчего мне нравится химия? Отчего ты любишь яблоки? -- тоже в силу ощущения. Это все едино. Глубже этого люди никогда не проникнут. Не всякий тебе это скажет, да и я в другой раз тебе этого не скажу.

   -- Что ж? и честность -- ощущение?

   -- Еще бы!

   -- Евгений! -- начал печальным голосом Аркадий.

   -- А? что? не по вкусу? -- перебил Базаров. -- Нет, брат! Решился все косить -- валяй и себя по ногам!.. Однако мы довольно философствовали. "Природа навевает молчание сна", -- сказал Пушкин.

   -- Никогда он ничего подобного не сказал, -- промолвил Аркадий.

   -- Ну, не сказал, так мог и должен был сказать, в качестве поэта. Кстати, он, должно быть, в военной службе служил.

   -- Пушкин никогда не был военным!

   -- Помилуй, у него на каждой странице: на бой, на бой! за честь России!

   -- Что ты это за небылицы выдумываешь! Ведь это клевета наконец.

   -- Клевета? Эка важность! Вот вздумал каким словом испугать! Какую клевету ни взведи на человека, он, в сущности, заслуживает в двадцать раз хуже того.

   -- Давай лучше спать! -- с досадой проговорил Аркадий.

   -- С величайшим удовольствием, -- ответил Базаров.

   Но ни тому, ни другому не спалось. Какое-то почти враждебное чувство охватывало сердца обоих молодых людей. Минут пять спустя они открыли глаза и переглянулись молча.

   -- Посмотри, -- сказал вдруг Аркадий, -- сухой кленовый лист оторвался и падает на землю; его движения совершенно сходны с полетом бабочки. Не странно ли? Самое печальное и мертвое -- сходно с самым веселым и живым.

   -- О друг мой, Аркадий Николаич! -- воскликнул Базаров, -- об одном прошу тебя: не говори красиво.

   -- Я говорю, как умею... Да и наконец это деспотизм. Мне пришла мысль в голову; отчего ее не высказать?

   -- Так; но почему же и мне не высказать своей мысли? Я нахожу, что говорить красиво -- неприлично.

   -- Что же прилично? Ругаться?

   -- Э-э! да ты, я вижу, точно намерен пойти по стопам дядюшки. Как бы этот идиот порадовался, если б услышал тебя!

   -- Как ты назвал Павла Петровича?

   -- Я его назвал, как следует, -- идиотом.

   -- Это, однако, нестерпимо! -- воскликнул Аркадий.

   -- Ага! родственное чувство заговорило, -- спокойно промолвил Базаров. -- Я заметил: оно очень упорно держится в людях. От всего готов отказаться человек, со всяким предрассудком расстанется; но сознаться, что, например, брат, который чужие платки крадет, вор, -- это свыше его сил. Да и в самом деле: мой брат, мой -- и не гений... возможно ли это?

   -- Во мне простое чувство справедливости заговорило, а вовсе не родственное, -- возразил запальчиво Аркадий. -- Но так как ты этого чувства не понимаешь, у тебя нет этого ощущения, то ты и не можешь судить о нем.

   -- Другими словами: Аркадий Кирсанов слишком возвышен для моего понимания, -- преклоняюсь и умолкаю.

   -- Полно, пожалуйста, Евгений; мы наконец поссоримся.

   -- Ах, Аркадий! сделай одолжение, поссоримся раз хорошенько -- до положения раз, до истребления.

   -- Но ведь этак, пожалуй, мы кончим тем...

   -- Что подеремся? -- подхватил Базаров. -- Что ж? Здесь, на сене, в такой идиллической обстановке, вдали от света и людских взоров -- ничего. Но ты со мной не сладишь. Я тебя сейчас схвачу за горло...

   Базаров растопырил свои длинные и жесткие пальцы... Аркадий повернулся и приготовился, как бы шутя, сопротивляться... Но лицо его друга показалось ему таким зловещим, такая нешуточная угроза почудилась ему в кривой усмешке его губ, в загоревшихся глазах, что он почувствовал невольную робость...

   -- А! вот вы куда забрались! -- раздался в это мгновение голос Василия Ивановича, и старый штаб-лекарь предстал перед молодыми людьми, облеченный в домоделанный полотняный пиджак и с соломенною, тоже домоделанною, шляпой на голове. -- Я вас искал, искал... Но вы отличное выбрали место и прекрасному предаетесь занятию. Лежа на "земле", глядеть в "небо"... Знаете ли -- в этом есть какое-то особое значение!

   -- Я гляжу в небо только тогда, когда хочу чихнуть, -- проворчал Базаров и, обратившись к Аркадию, прибавил вполголоса: -- Жаль, что помешал.

   -- Ну, полно, -- шепнул Аркадий и пожал украдкой своему другу руку. Но никакая дружба долго не выдержит таких столкновений.

   -- Смотрю я на вас, мои юные собеседники, -- говорил между тем Василий Иванович, покачивая головой и опираясь скрещенными руками на какую-то хитро перекрученную палку собственного изделия, с фигурой турка вместо набалдашника, -- смотрю и не могу не любоваться. Сколько в вас силы, молодости самой цветущей, способностей, талантов! Просто... Кастор и Поллукс!

   -- Вон куда -- в мифологию метнул! -- промолвил Базаров. -- Сейчас видно, что в свое время сильный был латинист! Ведь ты, помнится, серебряной медали за сочинение удостоился, а?

   -- Диоскуры, Диоскуры! -- повторял Василий Иванович.

   -- Однако полно, отец, не нежничай.

   -- В кои-то веки разик можно, -- пробормотал старик. -- Впрочем, я вас, господа, отыскал не с тем, чтобы говорить вам комплименты; но с тем, чтобы, во-первых, доложить вам, что мы скоро обедать будем; а во-вторых, мне хотелось предварить тебя, Евгений... Ты умный человек, ты знаешь людей, и женщин знаешь, и, следовательно, извинишь... Твоя матушка молебен отслужить хотела по случаю твоего приезда. Ты не воображай, что я зову тебя присутствовать на этом молебне: уж он кончен; но отец Алексей...

   -- Поп?

   -- Ну да, священник; он у нас... кушать будет... Я этого не ожидал и даже не советовал... но как-то так вышло... он меня не понял... Ну, и Арина Власьевна... Притом же он у нас очень хороший и рассудительный человек.

   -- Ведь он моей порции за обедом не съест? -- спросил Базаров.

   Василий Иванович засмеялся.

   -- Помилуй, что ты!

   -- А больше я ничего не требую. Я со всяким человеком готов за стол сесть.

   Василий Иванович поправил свою шляпу.

   -- Я был наперед уверен, -- промолвил он, -- что ты выше всяких предрассудков. На что вот я -- старик, шестьдесят второй год живу, а и я их не имею. (Василий Иванович не смел сознаться, что он сам пожелал молебна... Набожен он был не менее своей жены.) А отцу Алексею очень хотелось с тобой познакомиться. Он тебе понравится, ты увидишь. Он и в карточки не прочь поиграть, и даже... но это между нами... трубочку курит.

   -- Что же? Мы после обеда засядем в ералаш, и я его обыграю.

   -- Хе-хе-хе, посмотрим! Бабушка надвое сказала.

   -- А что? разве стариной тряхнешь? -- промолвил с особенным ударением Базаров.

   Бронзовые щеки Василия Ивановича смутно покраснели.

   -- Как тебе не стыдно, Евгений... Что было, то прошло. Ну да, я готов вот перед ними признаться, имел я эту страсть в молодости -- точно; да и поплатился же я за нее! Однако как жарко. Позвольте подсесть к вам. Ведь я не мешаю?

   -- Нисколько, -- ответил Аркадий.

   Василий Иванович кряхтя опустился на сено.

   -- Напоминает мне ваше теперешнее ложе, государи мои, -- начал он, -- мою военную, бивуачную жизнь, перевязочные пункты, тоже где-нибудь этак возле стога, и то еще слава Богу. -- Он вздохнул. -- Много, много испытал я на своем веку. Вот, например, если позволите, я вам расскажу любопытный эпизод чумы в Бессарабии.

   -- За который ты получил Владимира? -- подхватил Базаров. -- Знаем, знаем... Кстати, отчего ты его не носишь?

   -- Ведь я тебе говорил, что я не имею предрассудков, -- пробормотал Василий Иванович (он только накануне велел спороть красную ленточку с сюртука) и принялся рассказывать эпизод чумы. -- А ведь он заснул, -- шепнул он вдруг Аркадию, указывая на Базарова и добродушно подмигнув. -- Евгений! вставай! -- прибавил он громко: -- Пойдем обедать...

   Отец Алексей, мужчина видный и полный, с густыми, тщательно расчесанными волосами, с вышитым поясом на лиловой шелковой рясе, оказался человеком очень ловким и находчивым. Он первый поспешил пожать руку Аркадию и Базарову, как бы понимая заранее, что они не нуждаются в его благословении, и вообще держал себя непринужденно. И себя он не выдал и других не задел; кстати посмеялся над семинарскою латынью и заступился за своего архиерея; две рюмки вина выпил, а от третьей отказался; принял от Аркадия сигару, но курить ее не стал, говоря, что повезет ее домой. Не совсем приятно было в нем только то, что он то и дело медленно и осторожно заносил руку, чтобы ловить мух у себя на лице, и при этом иногда давил их. Он сел за зеленый стол с умеренным изъявлением удовольствия и кончил тем, что обыграл Базарова на два рубля пятьдесят копеек ассигнациями: в доме Арины Власьевны и понятия не имели о счете на серебро... Она по-прежнему сидела возле сына (в карты она не играла), по-прежнему подпирая щеку кулачком, и вставала только затем, чтобы велеть подать какое-нибудь новое яство. Она боялась ласкать Базарова, и он не ободрял ее, не вызывал ее на ласки; притом же и Василий Иванович присоветовал ей не очень его "беспокоить". "Молодые люди до этого неохотники", -- твердил он ей (нечего говорить, каков был в тот день обед: Тимофеич собственною персоной скакал на утренней заре за какою-то особенною черкасскою говядиной; староста ездил в другую сторону за налимами, ершами и раками; за одни грибы бабы получили сорок две копейки медью); но глаза Арины Власьевны, неотступно обращенные на Базарова, выражали не одну преданность и нежность: в них виднелась и грусть, смешанная с любопытством и страхом, виднелся какой-то смиренный укор.

   Впрочем, Базарову было не до того, чтобы разбирать, что именно выражали глаза его матери; он редко обращался к ней, и то с коротеньким вопросом. Раз он попросил у ней руку на счастье; она тихонько положила свою мягкую ручку на его жесткую и широкую ладонь.

   -- Что, -- спросила она, погодя немного, -- не помогло?

   -- Еще хуже пошло, -- отвечал он с небрежною усмешкой.

   -- Очинно они уже рискуют, -- как бы с сожалением произнес отец Алексей и погладил свою красивую бороду.

   -- Наполеоновское правило, батюшка, наполеоновское, -- подхватил Василий Иванович и пошел с туза.

   -- Оно же и довело его до острова Святыя Елены, -- промолвил отец Алексей и покрыл его туза козырем.

   -- Не желаешь ли смородинной воды, Енюшечка? -- спросила Арина Власьевна.

   Базаров только плечами пожал.

   -- Нет! -- говорил он на следующий день Аркадию, -- уеду отсюда завтра. Скучно; работать хочется, а здесь нельзя. Отправлюсь опять к вам в деревню; я же там все свои препараты оставил. У вас, по крайней мере, запереться можно. А то здесь отец мне твердит: "Мой кабинет к твоим услугам -- никто тебе мешать не будет"; а сам от меня ни на шаг. Да и совестно как-то от него запираться. Ну и мать тоже. Я слышу, как она вздыхает за стеной, а выйдешь к ней -- и сказать ей нечего.

   -- Очень она огорчится, -- промолвил Аркадий, -- да и он тоже.

   -- Я к ним еще вернусь.

   -- Когда?

   -- Да вот как в Петербург поеду.

   -- Мне твою мать особенно жалко.

   -- Что так? Ягодами, что ли, она тебе угодила?

   Аркадий опустил глаза.

   -- Ты матери своей не знаешь, Евгений. Она не только отличная женщина, она очень умна, право. Сегодня утром она со мной с полчаса беседовала, и так дельно, интересно.

   -- Верно, обо мне все распространялась?

   -- Не о тебе одном была речь.

   -- Может быть; тебе со стороны видней. Коли может женщина получасовую беседу поддержать, это уж знак хороший. А я все-таки уеду.

   -- Тебе нелегко будет сообщить им это известие. Они все рассуждают о том, что мы через две недели делать будем.

   -- Нелегко. Черт меня дернул сегодня подразнить отца; он на днях велел высечь одного своего оброчного мужика -- и очень хорошо сделал; да, да не гляди на меня с таким ужасом, -- очень хорошо сделал, потому что вор и пьяница он страшнейший; только отец никак не ожидал, что я об этом, как говорится, известен стал. Он очень сконфузился, а теперь мне придется вдобавок его огорчить... Ничего! До свадьбы заживет.

   Базаров сказал: "Ничего!" -- но целый день прошел, прежде чем он решился уведомить Василия Ивановича о своем намерении. Наконец, уже прощаясь с ним в кабинете, он проговорил с натянутым зевком:

   -- Да... чуть было не забыл тебе сказать... Велика завтра наших лошадей к Федоту выслать на подставу.

   Василий Иванович изумился.

   -- Разве господин Кирсанов от нас уезжает?

   -- Да; и я с ним уезжаю.

   Василий Иванович перевернулся на месте.

   -- Ты уезжаешь?

   -- Да... мне нужно. Распорядись, пожалуйста, насчет лошадей.

   -- Хорошо... -- залепетал старик, -- на подставу... хорошо... только... только... Как же это?

   -- Мне нужно съездить к нему на короткое время. Я потом опять сюда вернусь.

   -- Да! На короткое время... Хорошо. -- Василий Иванович вынул платок и, сморкаясь, наклонился чуть не до земли. -- Что ж? это... все будет. Я было думал, что ты у нас... подольше. Три дня... Это, это, после трех лет, маловато; маловато, Евгений!

   -- Да я ж тебе говорю, что я скоро вернусь. Мне необходимо.

   -- Необходимо... Что ж? Прежде всего надо долг исполнять... Так выслать лошадей? Хорошо. Мы, конечно, с Ариной этого не ожидали. Она вот цветов выпросила у соседки, хотела комнату тебе убрать. (Василий Иванович уже не упомянул о том, что каждое утро, чуть свет, стоя о босу ногу в туфлях, он совещался с Тимофеичем и, доставая дрожащими пальцами одну изорванную ассигнацию за другою, поручал ему разные закупки, особенно налегая на съестные припасы и на красное вино, которое сколько можно было заметить, очень понравилось молодым людям.) Главное -- свобода; это мое правило... не надо стеснять... не...

   Он вдруг умолк и направился к двери.

   -- Мы скоро увидимся, отец, право.

   Но Василий Иванович, не оборачиваясь, только рукой махнул и вышел. Возвратясь в спальню, он застал свою жену в постели и начал молиться шепотом, чтобы ее не разбудить. Однако она проснулась.

   -- Это ты, Василий Иваныч? -- спросила она.

   -- Я, матушка!

   -- Ты от Енюши? Знаешь ли, я боюсь: покойно ли ему спать на диване? Я Анфисушке велела положить ему твой походный матрасик и новые подушки; я бы наш пуховик ему дала, да он, помнится, не любит мягко спать.

   -- Ничего, матушка, не беспокойся. Ему хорошо. Господи, помилуй нас грешных, -- продолжал он вполголоса свою молитву. Василий Иванович пожалел свою старушку; он не захотел сказать ей на ночь, какое горе ее ожидало.

   Базаров с Аркадием уехали на другой день. С утра уже все приуныло в доме; у Анфисушки посуда из рук валилась; даже Федька недоумевал и кончил тем, что снял сапоги. Василий Иванович суетился больше чем когда-либо: он видимо храбрился, громко говорил и стучал ногами, но лицо его осунулось, и взгляды постоянно скользили мимо сына. Арина Власьевна тихо плакала; она совсем бы растерялась и не совладела бы с собой, если бы муж рано утром целые два часа ее не уговаривал. Когда же Базаров, после неоднократных обещаний вернуться никак не позже месяца, вырвался наконец из удерживавших его объятий и сел в тарантас; когда лошади тронулись, и колокольчик зазвенел, и колеса завертелись, -- и вот уже глядеть вслед было незачем, и пыль улеглась, и Тимофеич, весь сгорбленный и шатаясь на ходу, поплелся назад в свою каморку; когда старички остались одни в своем, тоже как будто внезапно съежившемся и подряхлевшем доме, -- Василий Иванович, еще за несколько мгновений молодцевато махавший платком на крыльце, опустился на стул и уронил голову на грудь. "Бросил, бросил нас, -- залепетал он, -- бросил; скучно ему стало с нами. Один как перст теперь, один!" -- повторил он несколько раз и каждый раз выносил вперед свою руку с отделенным указательным пальцем. Тогда Арина Власьевна приблизилась к нему и, прислонив свою седую голову к его седой голове, сказала: "Что делать, Вася! Сын -- отрезанный ломоть. Он что сокол: захотел -- прилетел, захотел -- улетел; а мы с тобой, как опенки на дупле, сидим рядком и ни с места. Только я останусь для тебя навек неизменно, как и ты для меня".

   Василий Иванович принял от лица руки и обнял свою жену, свою подругу, так крепко, как и в молодости ее не обнимал: она утешила его в его печали.

 

 

   назад 

 

 

 

На главную