Назад

 

2-го ноября

Семь дней и семь ночей
Москва металась В огне, в бреду.
Но грубый лекарь щедро 
Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру 
Восьмого дня она очнулась.
Люди Повыползли из каменных подвалов На улицы.
Так, переждав ненастье, 
На задний двор, к широкой луже, крысы
 Опасливой выходят вереницей
 И прочь бегут, когда вблизи на камень 
Последняя спадает с крыши капля… 
К полудню стали собираться кучки. 
Глазели на пробоины в домах, 
На сбитые верхушки башен; молча 
Толпились у дымящихся развалин
 И на стенах следы скользнувших пуль Считали.
Длинные хвосты тянулись У лавок.
Проволок обрывки висли Над улицами.
Битое стекло Хрустело под ногами.
Желтым оком Ноябрьское негреющее солнце
 Смотрело вниз, на постаревших женщин 
И на мужчин небритых. И не кровью, 
Но горькой желчью пахло это утро. 
А между тем уж из конца в конец, 
От Пресненской заставы до Рогожской 
И с Балчуга в Лефортово, брели, 
Теснясь на тротуарах, люди.
Шли проведать Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли?
 Иные узелки несли под мышкой 
С убогой снедью: так в былые годы 
На кладбище москвич благочестивый 
Ходил на Пасхе — красное яичко 
Съесть на могиле брата или кума…
 К моим друзьям в тот день пошел и я. 
Узнал, что живы, целы, дети дома,— 
Чего ж еще хотеть? Побрел домой. 
По переулкам ветер, гость залетный, 
Гонял сухую пыль, окурки, стружки.
 Домов за пять от дома моего,
 Сквозь мутное окошко, по привычке 
Я заглянул в подвал, где мой знакомый
 Живет столяр. Необычайным делом 
Он занят был. На верстаке, вверх дном, 
Лежал продолговатый, узкий ящик 
С покатыми боками. Толстой кистью 
Водил столяр по ящику, и доски Под кистью багровели.
Мой приятель Заканчивал работу: красный гроб.
 Я постучал в окно. Он обернулся. 
И, шляпу сняв, я поклонился низко
 Петру Иванычу, его работе, гробу, 
И всей земле, и небу, что в стекле 
Лазурью отражалось. И столяр Мне тоже покивал, пожал плечами 
И указал на гроб. И я ушел.
 А на дворе у нас, вокруг корзины 
С плетеной дверцей, суетились дети, 
Крича, толкаясь и тесня друг друга. 
Сквозь редкие, поломанные прутья
 Виднелись перья белые. Но вот — 
Протяжно заскрипев, открылась дверца, 
И пара голубей, плеща крылами,
 Взвилась и закружилась: выше, выше, 
Над тихою Плющихой, над рекой… 
То падая, то подымаясь, птицы Ныряли, точно белые ладьи 
В дали морской. Вослед им дети 
Свистали, хлопали в ладоши…
Лишь один, Лет четырех бутуз, в ушастой шапке,
 Присел на камень, растопырил руки,
 И вверх смотрел, и тихо улыбался. 
Но, заглянув ему в глаза, я понял, 
Что улыбается он самому себе, 
Той непостижной мысли, что родится 
Под выпуклым, еще безбровым лбом, 
И слушает в себе биенье сердца, 
Движенье соков, рост… Среди Москвы, 
Страдающей, растерзанной и падшей,— 
Как идол маленький, сидел он, равнодушный,
 С бессмысленной, священною улыбкой. 
И мальчику я поклонился тоже.               
 Дома Я выпил чаю, разобрал бумаги, 
Что на столе скопились за неделю, 
И сел работать. Но, впервые в жизни, 
Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы»
 В тот день моей не утолили жажды.
 

 

 

На главную