назад
Ах, славная, славная пора!.. Теплынь. Ясно. Июль ме-сяц... Макушка
лета. Где-то робко ударили в колокол... И звук его -- медленный, чистый --
поплыл в ясной глубине и высоко умер. Но не грустно, нет.
...Есть за людьми, я заметил, одна странность: любят в такую вот милую
сердцу пору зайти на кладбище и посидеть час-другой. Не в дождь, не в хмарь,
а когда на земле вот так -- тепло и покойно. Как-то, наверно, объясняется
эта странность. Да и странность ли это? Лично меня влечет на кладбище вполне
определенное желание: я люблю там ду-мать. Вольно и как-то неожиданно
думается среди этих хол-миков. И еще: как бы там ни думал, а все -- как по
краю об-рыва идешь: под ноги жутко глянуть. Мысль шарахается то вбок, то
вверх, то вниз, на два метра. Но кресты, как руки деревянные, растопырились
и стерегут свою тайну. Стран-но как раз другое: странно, что сюда доносятся
гудки ав-томобилей, голоса людей... Странно, что в каких-нибудь двухстах
метрах улица, и там продают газеты, вино, какой-нибудь амидопирин... Я один
раз слышал, как по улице проскакал конный наряд милиции -- вот уж
странно-то!
...Сидел я вот так на кладбище в большом городе, заду-мался. Задумался
и не услышал, как сзади подошли. Услы-шал голос:
-- Ты чего тут, сынок? Это моя могилка-то.
Оглянулся, стоит старушка, смотрит мирно.
-- Моя могилка-то, -- сказала она еще.
Я вскочил со скамеечки... Смутился чего-то.
-- Извините...
-- Да что же?.. Садись, -- она села на скамеечку и пока-зала рядом с
собой. -- Садись, садись. Я думаю, может, ты перепутал могилки.
Я сел.
-- Сынок у меня тут, -- сказала она, глядя на ухоженную могилку. --
Сынок... Спит, -- она молча поплакала, молча же вытерла концом платка слезы,
вздохнула. Все это она проделала привычно, деловито... Видно, горе ее --
давнее, стало постоянным, и она привыкла с ним жить.
-- А ты чего? -- спросила старушка, повернувшись ко мне. -- Тоже есть
тут кто-нибудь?
-- Нет... я так. Зашел просто... Зашел отдохнуть.
Старушка с любопытством и более внимательно посмот-рела на меня.
-- Тут рази отдыхают...
-- А что? -- я все боялся как-нибудь не так сказать, как-нибудь
неосторожно сказать. -- Тут-то и отдохнуть. Поду-мать.
-- Оно так, -- согласилась старушка. -- Только дума-то тут... вишь,
какая? Мне надо там лежать-то, мне, а не ему, -- она повернулась опять к
могилке. -- Мне надо лежать там, а он бы приходил да сидел тут -- мне бы и
спокойней было. Куда лучше! Только... не нам это решать дадено, вот беда.
-- Давно схоронили?
-- Давно. Семь лет уж.
-- Болел?
Старушка не ответила на это. Долго молчала, слегка по-качивала головой
-- вверх-вниз. Когда я пригляделся потом, понял, что у нее это почти все
время -- покачивает головой.
-- Двадцать четыре годочка всего и пожил, -- сказала ста-рушка покорно.
Еще помолчала. -- Только жить начинать, а он вот... завалился туда... А тут,
как хошь, так и живи, -- она опять поплакала, опять вытерла слезы и
вздохнула. И повернулась ко мне. -- Неладно живете, молодые, ох нелад-но, --
сказала она вдруг, глядя на меня ясными умытыми глазами. -- Вот расскажу
тебе одну историю, а ты уж как знаешь: хошь верь, хошь не верь. А все --
послушай да по-думай, раз уж ты думать любишь. Никуда не торописся?
-- Нет.
-- Вот тут у нас, на Мочишшах... Ты здешный ли?
-- Нет.
-- А-а. У нас тут, на окраинке, место зовут -- Мочишши, там военный
городок, военные стоят. А там тоже есть клад-бище, но оно старое, там теперь
не хоронют. Раньше хоро-нили. И вот стоял один солдат на посту... А дело
ночное, темное. Ну, стоит и стоит, его дело такое. Только вдруг слы-шит,
кто-то на кладбище плачет. По голосу -- женщина пла-чет. Да так горько
плачет, так жалко. Ну, он мог там, видно, позвонить куда-то, однако звонить
он не стал, а подождал другого, кто его сменяет-то, другого солдата. Ну-ка,
гово-рит, послушай: может, мне кажется? Тот послушал -- пла-чет. Ну, тогда
пошел тот, который сменился-то, разбудил командира. Так и так, мол, плачет
какая-то женщина на кладбище. Командир сам пришел на пост, сам послушал:
плачет. То затихнет, а то опять примется плакать. Тогда ко-мандир пошел в
казарму, разбудил солдат и говорит: так, мол, и так, на кладбище плачет
какая-то женщина, надо уз-нать, в чем дело -- чего она там плачет. На
кладбище давно никого не хоронют, подозрительно, мол... Кто хочет? Один
выискался: пойду, говорит. Дали ему оружию, на случай че-го, и он пошел.
Приходит он на кладбище, плач затих... А темень, глаз коли. Он спрашивает:
есть тут кто-нибудь жи-вой? Ему откликнулись из темноты: есть, мол. Подходит
женщина... Он ее, солдат-то, фонариком было осветил -- хотел разглядеть
получше. А она говорит: убери фонарик-то, убери. И оружию, говорит, зря с
собой взял. Солдатик оро-бел... "Ты плакала-то?" -- "Я плакала". "А чего ты
пла-чешь?" -- "А об вас, говорит, плачу, об молодом поколении. Я есть земная
божья мать и плачу об вашей непутевой жиз-ни. Мне жалко вас. Вот иди и скажи
так, как я тебе сказа-ла". "Да я же комсомолец! -- это солдатик-то ей. --
Кто же мне поверит, что я тебя видел? Да и я-то, -- говорит, -- не верю
тебе". А она вот так вот прикоснулась к ему, -- и ста-рушка легонько
коснулась ладошкой моей спины, -- и гово-рит: "Пове-ерите". И -- пропала,
нету ее. Солдатик вернул-ся к своим и рассказывает, как было дело -- кого он
видал. Там его, знамо дело, обсмеяли. Как же!.. -- старушка сказа-ла
последние слова с горечью. И помолчала обиженно. И еще сказала тихо и
горестно: -- Как же не обсмеют! Об-смею-ут. Вот. А когда солдатик зашел в
казарму-то -- на свет-то, -- на гимнастерке-то образ божьей матери. Вот
та-кой вот, -- старушка показала свою ладонь, ладошку. -- Да такой ясный,
такой ясный!..
Так это было неожиданно -- с образом-то -- и так она сильно, зримо
завершала свою историю, что встань она сей-час и уйди, я бы снял пиджак и
посмотрел -- нет ли и там чего. Но старушка сидела рядом и тихонько кивала
головой. Я ничего не спросил, никак не показал, поверил я в ее исто-рию, не
поверил, охота было, чтоб она еще что-нибудь рас-сказала. И она точно
угадала это мое желание: повернулась ко мне и заговорила. И тон ее был уже
другой -- наш, сего-дняшний.
-- А другой у меня сын, Минька, тот с женами закружил-ся, кобель такой:
меняет их без конца. Я говорю: да чего ты их меняешь-то, Минька? Чего ты все
выгадываешь-то? Все они нонче одинаковые, меняй ты их, не меняй. Шило на
мыло менять? Сошелся тут с одной, ребеночка нажили... Ну, думаю, будут жить.
Нет, опять не ложилось. Опять, говорит, не в те ворота заехал. Ах ты,
господи-то! Беда прямо. Ну, по-жил один сколько-то, подвернулась
образованная, лаборанка, увезла его к черту на рога, в Фергану какую-то.
Пишут мне оттудова: "Приезжай, дорогая мамочка, погостить к нам". Старушка
так умело и смешно передразнивала этих молодых в Фергане, что я невольно
засмеялся, и, спохватив-шись, что мы на кладбище, прихлопнул смех ладошкой.
Но старушку, кажется, даже воодушевил мой смех. Она с боль-шей охотой
продолжала рассказывать. -- Ну, я и разлысила лоб-то -- поехала. Приехала,
погостила... Дура старая, так мне и надо -- поперлась!
-- Плохо приняли, что ли?
-- Да сперва вроде ничего... Ведь я же не так поехала-то, я же
деньжонок с собой повезла. Вот дура-то старая, ну не дура ли?! Ну и пока
деньжонки-то были, она ласковая была, потом деньжонки-то кончились, она:
"Мамаша, кто же так оладьи пекет!" -- "Как кто? -- говорю. -- Все так пекут.
А че-го не так-то?". Дак она набралась совести и давай меня учить, как
оладушки пекчи. Ты, говорит, масла побольше в сковородку-то, масла. Да
сколько же тебе, матушка, тада масла-то надо? Полкило на день? И потом, они
же черные будут, когда масла-то много, не пышные, какие же это ола-дьи. Ну,
и взялись друг дружку учить. Я ей слово, она мне -- пять. Иди их переговори,
молодых-то: черта с рогами заму-чают своими убеждениями, прости, господи, не
к месту по-мянула рогатого. Где же мне набраться таких убеждениев? А мужа не
кормит! Придет, бедный, нахватается чего попа-ди, и все. А то и вовсе: я,
говорит, в столовку забежал. Ах ты, думаю, образованная! Вертихвостки вы, а
не образован-ные, -- старушка помолчала и еще добавила с сердцем: --
Прокломации! Только подолом трясти умеют. Как же это так-то? -- повернулась
она ко мне. -- Вот и знают много, и вроде и понимают все на свете, а жить не
умеют. А?
-- Да где они там знают много! -- сказал я тоже со зло-стью. -- Там
насчет знаний-то... конь не валялся.
-- Да вон по сколь годов учатся!
-- Ну и что? Как учатся, так и знают. Для знаний, что ли, учатся-то?
-- Ну да, в колхозе-то неохота работать, -- согласилась старушка. --
Господи, господи... Вот жизнь пошла! Лишь ба день урвать, а там хоть трава
не расти.
Мы долго молчали. Старушка ушла в свои думы, они пригнули ее ниже к
земле, спина сделалась совсем покатой; она не шевелилась, только голова все
покачивалась и по-качивалась.
Опять где-то звякнул колокол. Старушка подняла голо-ву, посмотрела в
дальний конец кладбища, где стояла в де-ревьях маленькая заброшенная
церковка, сказала негромко:
-- Сорванцы.
-- Ребятишки, что ли?
-- Да ну, лазиют там... Пойду палкой попру, -- старушка поднялась,
посмотрела на меня. -- Ты один-то не сиди тут больше, а то мне как-то... все
думать буду: сидит кто-то воз-ле моей могилки. Не надо.
-- Нет, я тоже пойду. Хватит.
-- Ага. А то все как-то думается... -- вроде извиняясь, еще сказала
старушка. И пошла по дорожке, совсем малень-кая, опираясь на свою палочку. А
шла все же податливо, скоро. Я посмотрел ей вслед и пошел своей дорогой.
назад